Виртуальная библиотека. Русская и зарубежная фантастика, фэнтези, детективы, триллеры, драма, историческая и  приключенческая литература, философия и психология, сказки, любовные романы!!!
главная | новости библиотеки | карта библиотеки | ссылки
РАЗДЕЛЫ
Детектив
Детская литература
Драма
Женский роман
Зарубежная фантастика
История
Классика
Приключения
Проза
Русская фантастика
Триллеры
Философия

КНИГИ ПО АЛФАВИТУ
... А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я

АВТОРЫ ПО АЛФАВИТУ
А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я

ПАРТНЕРЫ



ПОИСК
Введите фамилию автора:
Поиск от Google:



скачать книгу I на страницу автора

- Прошу!
Бывают такие моменты в любой жизни: озарение, смелый подъем и срыв. Они даже у козявок бывают.
Лезет оса-наездник по гладкой стене дома и тащит парализованного ею паука к себе в гнездо, чтобы положить в него свои яички... Она трудолюбива, эта черненькая, тоненькая оса, она упорна, она знает, что она делает, как делает, зачем делает... И вот она подымается по гладкой стене, все время нервно танцуя и потирая крылышками ножки или ножками крылышки... Паук - жирный, круглый, вполне способный прокормить собою ее потомство. Весом он куда больше самой осы. Откуда у нее силы, чтобы его тащить? Но она тащит. Следите за ней, если есть у вас время... Леток ее там, в полке крыши, в маленькой щели... Раз двадцать она оборвется со своей ношей - стена гладкая - и раз десять подлетит к своей щели, - должно быть, проверяет себя: так ли она делает?.. Так, - иначе нельзя. Путь правильный, не по отвесу, а наискось... И все неровности, за которые можно ухватиться по пути, чтобы отдохнуть, осмотрены ею, - и она снова находит свою драгоценность, свое будущее - паука, который неподвижен, но жив (и будет жив все время, пока будут питаться им личинки будущих ос), и черненькая, тоненькая оса-наездник, все время танцуя и обираясь, вновь хватает его с земли и тащит... в двадцатый раз!.. Глядите: она почти у цели! Еще одно усилие, - и паук в гнезде... Но ошибка в движении одной только ножки, - одной из шести, - и глыба паука летит снова вниз... Срыв!..
Много упорства дано осе: чуть отдохнув, она примется снова за то же...
Но далеко не так упорен и неутомим человек, и срывы его бывают иногда страшны.
Огромная, во всю стену большой мастерской картина-триптих освещена была верхним светом. В сильных серых старо-сыромолотовских тонах написаны были две первые части триптиха, на третьей, самой большой, почти в половину всей картины, бросалась в глаза радуга, сделанная очень искусно. Даже сияла она переливисто под верхним светом, точно битого стекла подмешал художник к краскам, и даже этим розово-золотистым сиянием радуги затоплена была вся третья часть картины, а отдельные пряди розово-лилово-золотые пробивались вверху из третьей части во вторую, как отблеск далеких зарниц.
При одном беглом огляде картины, по одной только чуть воспринятой музыке тонов все семеро (и Ваня и Иртышов) почувствовали, что это - значительно.
Это бывает и не с картинами. Открывается что-то вдруг, - еще и не знаешь, что именно, но уже поражен, уже прикован, застыл на месте... и только потом, спустя несколько длинных мгновений, начинаешь всматриваться в то, что поразило и приковало, - различать отдельные пятна и линии, припоминать и сравнивать, находить новому место в себе.
И первые несколько минут в обширной мастерской было совершенно тихо: все глядели, размещаясь вдоль противоположной картине стены, и все видели, что мастерская, хоть и обширная, была все-таки мала, чтобы можно было вобрать всю огромную картину целиком, и Ваня удивлялся, как мог, хотя бы и в виде триптиха, написать ее здесь отец.
И еще одно почти непостижимым показалось Ване: как мог человек, хотя и очень крепкий еще, но уже почти шести десятков лет, при ослабевшем, конечно, зрении, справиться так, как он справился, с колоритной задачей трудности величайшей... Однако он справился с нею, отнюдь не прибегая к тем сомнительным приемам, которыми художники, явно слабые, прикрывают именно эту слабость, выдавая их за новое слово в искусстве. Он был прежний по приемам своего письма: сразу чувствовалось, что все, данное на картине, происходит, - именно происходит, - на прежней, прочной, истинно сыромолотовской, дышащей, осязаемой земле.
Вот что происходило на ней:
На переднем плане первой части триптиха, в естественную величину, новенький, блестящий, окрашенный в серое, прямо на зрителя мчался торпедо небольшой, на четыре места, с бритым шофером в консервах спереди. Две женщины и двое мужчин в торпедо - одеты по-летнему, и сзади за ними летний русский вид... Горизонт высокий. На самом горизонте в белесоватой полосе деревенская церковка, но очень зловещий вид у этой белесоватой полоски над горизонтом, над которой взмахивает проливным дождем насыщенная туча. И женщины и мужчины в торпедо красивы, - очень красивы, особенно женщины, - но показана была какая-то напряженность во всех этих четырех лицах. Дана она была как-то неуловимо: слишком ли широки были глаза, слишком ли подняты головы и брови, слишком ли прикованы были эти лица с полуоткрытыми ртами к тому, что делалось впереди их, - но явная была тревога, и даже шофер сидел пригнувшись, весь сливаясь с бегом своей новенькой машины, как жокей на скачках с бегом лошади.
Очень беспокойный, последний перед грозою, разлит был в этой части триптиха свет, и если впечатлительный о. Леонид говорил впоследствии, что "автомобиль был совсем, как живой: даже посторониться хотелось - до того живой!" - то Ваня теперь смотрел на этот именно беспокойный трепетный свет, стараясь понять, как это сделал его отец. На панамах мужчин, на белых страусовых перьях шляпок дам, на серой кепке шофера - всюду чувствовался этот неверный беспокойный свет; даже сзади, где стлался широкий русский полевой вид, знакомый всякому: село вдали серело, белела ближе усадьба, полускрытая садом; в стороне краснели крыши какого-то завода с высокою трубою; паслось на выгоне стадо; ветлы тянулись вдоль большака... Обоз мужицких телег вез что-то с завода, и его обогнала и обдала пылью машина, и очень недобрые, очень насмешливые лица были у трех первых - бородатого, безбородого и с солдатскими усами: может быть, кричали они ругательства вслед машине, обдавшей их пылью. Даже у первой в обозе лошади, может быть только что чихнувшей от пыли, был очень враждебный вид.
И надо всем этим туча, сырая, насыщенная влагой, - туча, про которую говорят: давит, - так она была тяжка и низка. Туча эта сделана была с большой правдой; она одна могла бы быть картиной. Она почти шевелилась, иссиза-темная, набухая, набрякая, зрея. Должно быть, гремел даже гром, потому что четвертый мужик, снявши шапку, задрал голову и крестился.
Набрякает, бухает, зреет, давит, - вот-вот задавит - одинаково почувствовали именно это все семеро. Топтались, передвигались около стены... О. Леонид не пытался даже глядеть прищурясь в узенькую щелку своего бессильного кулачка: картина и так "отделялась"...
Она угрожала, - и во второй части триптиха во всей силе гремела гроза. Зигзаг молнии очень был резок, почти ослеплял... Ваня долго глядел на эту молнию, потом на отца и удивленно повел головой на мощной шее...
Пейзаж был прежний в своих основных не случайных деталях, и обоз был на той же дороге, только уж не двигался, - стоял, - и именно на нем дана была особенно заметно игра двойного света: света дня и блеска молнии; обоз стоял, но возчиков уже не было около обоза: они были все на переднем плане около остановленного торпедо, к которому прижался клетчатый шофер с ужасом на бритом лице. К левому углу откатилась панама, прижатая пыльным сапогом, а в середине лежали убитые.
Завод горел в одной стороне картины, - слева, - барская усадьба в другой, - справа; в испуге бешено бежало куда-то стадо, задрав хвосты... Блеском молнии, таким мгновенным и жутким среди дня, когда тускнеет другой, постоянный свет, была освещена вся даль этой части триптиха, от чего получилась пугающая трепетность, так что не терялись ни второй, ни даже третий план картины...
Очень резок был отразивший молнию серый блестящий кузов торпедо, вошедший в эту часть картины только задней своей стороной... И из-за толстого колеса машины чуть показана была свернутая набок голова с перекошенным ртом.
Третья часть картины вмещала многое, да и по площади своей она была почти вдвое больше каждой из двух первых частей триптиха.
Как бы с двадцатого этажа вниз заставлял зрителя глядеть художник.
На переднем плане ярко написана была стена небоскреба, выходящая на улицу. Окна и балконы в восемь только рядов, но чувствовалось, что над этими восемью этажами высятся еще не меньше восьми, так как следующий дом был доведен до двенадцати рядов окон, но тоже не поместился на полотне; и только третий дом, пятнадцатиэтажный, показал свою крышу.
А за этими, уходя далеко в глубь картины, стояли такие же гиганты, и так как горизонт был высок, и картина широка, то до самого горизонта, как бы не имея конца, разлегся огромный город, - сказка из камня и железа.
По улице сплошными потоками шли автомобили, причем в самой близкой к зрителю машине нельзя было не узнать той самой, которая была дана в первых двух частях триптиха. Другой поток, людской, двигался по тротуарам.
Что было лето, всякий мог заметить по пятнам светлых легких костюмов в толпе, а что перед этим только что пролился дождь, видно было и по остаткам тучи в небе и по радуге, щедро озарившей своим семицветьем даль.
В дали же этой подымались здесь и там высокие и тонкие сравнительно с мощными зданиями переднего плана трубы заводов.
Эти трубы по-рабочему дымили там, вдали, но вот что отмечал глаз зрителя при внимательном, а не беглом взгляде: очертания и окраску того завода, из которого выехала машина с двумя мужчинами и двумя красивыми, нарядными женщинами, - того завода, который был показан в первых частях триптиха.
Огромный город, воздвигнутый на пустыре, как бы сохранил, сберег, точно музейные редкости, и завод, некогда здесь стоявший, и даже машину, когда-то принадлежавшую владельцам этого завода.
И тот и другая не были покрыты футляром, - они работали в ряду других, гораздо более, конечно, соответствующих своему времени заводов и машин, но ими пользовались уже другие люди, вот эти миллионы, которые двигались и по тротуарам и на колесах сплошными потоками.
Триптих был задумал так широко, техника художника была настолько смела и уверенна, детали так жизненны и ярки, что, конечно, нельзя было бы передать и в малой части всего богатства картины словами, как невозможно выразить в словах сонату большого композитора: можно было только каждому из зрителей воспринять это полотно в меру своей личной способности понимать живопись и заражаться ею.
Глухо кашлянув, чтобы вольнее было голосу, Ваня наклонился к отцу и спросил:
- Как же ты назвал картину, папа?
- Картину?.. Да... Назвал, этто...
Сыромолотов оглядел всех остальных шестерых очень почему-то строго, исподлобья и докончил, откачнув голову:
- Назвал - "Золотой век".




ГЛАВА ШЕСТАЯ




ИРТЫШОВ
Казалось бы, что вошедшие в мастерскую совершенно случайные, во всяком случае незваные, напросившиеся только взглянуть на картину, гости должны были откланяться, поблагодаривши хозяина за любезность, и уйти, - но никто не двигался с места.
В нижнем этаже дома Вани обедали рано, - в час дня; теперь было уже половина второго, но об обеде забыли.
Даже Ваня шел в мастерскую отца с тревожным и неприятным чувством. Картина - это ответственно, и он боялся увидеть что-нибудь стариковски-вялое, слабое по тонам, боялся, что придется ему лгать, хвалить, чтобы не обидеть отца, а хвалить будет трудно: как подобрать нужные слова?
Но, судя отца только как художник художника, он увидел вещь, может быть, самую значительную из всех, написанных отцом, во всяком случае самую смелую по чисто живописным задачам... И, сам не зная, как это у него вышло, как старшему товарищу в искусстве, а не как строгому отцу, с которым и говорить-то он начал просто, по-человечески только сегодня, он положил руку ему на плечо и сказал трубным своим голосом:
- Молодчина!
Старик взглянул быстро ему в глаза снизу вверх, подняв для этого не голову, а только густые брови, увидел, что сказано было именно то, что думалось, и что суд художника над художником, нелицеприятный и строгий суд совершился, нашел его руку на своем плече левой рукою, пожал ее тихо и снял.
И, заметивши по глазам сына, что картина многое говорит, надолго и прочно залегает в память, старый художник молодо оглянулся на остальных шестерых.
Он увидел, что изможденный, бледный, в поношенной рясе священник был еще бледнее теперь, чем когда вошел к нему в мастерскую, и как будто испарина показалась у него на впалых висках, и глаза стали белее и больше; что студент, снисходительное лицо которого он приметил в зале, теперь имел несколько растерянный вид (он решал в это время про себя и не мог решить, насколько именно эта картина была хуже Матиса и в чем именно этот захолустный художник подражал любимцу Щукина, развешанному в его кабинете); он увидел, что сутулый инженер забывчиво и однообразно, часто и нервно двумя пальцами правой руки - большим и указательным - гладит свой выступающий бритый подбородок и то полуоткрывает, то стискивает зубы, точно готовится сказать речь или разболелся у него язык; что длинноволосый молодой чех только что, видимо, прошептал что-то на ухо щеголевато одетому высокому с неподвижным крупным носом, и тот махал в его сторону отрицательно перед своим полосатым галстуком одною только кистью руки, очень длинной и по-женски узкой, говоря при этом басом, но нерешительно: "Ну что это вы, синьор!.." и, наконец, увидел того, которого недавно, в зале нашел "в пожарном отношении очень опасным".
Иртышов глядел не на картину, а на него самого, и, встретившись с ним глазами, Сыромолотов почувствовал, что и взгляд его тоже горяч, не только упругая огненная бородка, и что взгляд этот явно враждебен.
Поэтому он вынул часы, - золотые, крупные, гладкие, - и сказал, обращаясь именно к нему, с враждебными глазами:
- Мой брегет показывает два без четверти... и больше мне нечего вам показывать, господа!
Однако даже и после этих слов никто почему-то не двинулся к двери, а Иртышов, согнувшись и разогнувшись быстро, отозвался совсем не на то, что сказал Сыромолотов:
- Ваша картина эта, знаете ли, почти так же хороша, как "Святейший синод" знаменитый!
- Почти?.. А я думаю, что она го-раз-до лучше! - сбычил на него голову, но чуть улыбаясь, старик.
- Одного сорта, я хотел сказать, - одного сорта!
- Ошибаетесь: другого сорта... Там совсем другая гамма тонов, - спокойно отбросил Сыромолотов.
Ваня кашлянул глухо и посмотрел на Иртышова внушительно, но в это время Дейнека, искоса глядя на широкого старика, заговорил вдруг с большой неловкостью и сипотой в голосе:
- Когда я... когда еще гимназистом был... я копировал вас... то есть картины ваши... тушью...
- А-а! - неопределенно перебил Сыромолотов.
- Но этой... этой я не хотел бы копировать, - продолжал Дейнека, не переставая гладить свой подбородок двумя пальцами нервно и часто.
- Тушью?.. Да-а... Тушью трудно... - вглядывался в его подбородок и пальцы Сыромолотов.
- Потому что очень она странная - вот почему! - вдруг залпом закончил Дейнека и отвернулся.
- Потому что это - пошлость! Вот почему! - выкрикнул Иртышов.
- Нн-о-о, вы там! - пробасил на него Ваня, развернув, как на параде в цирке, грудь.
Но странно, - совсем не обиделся отец. Он обернулся к сыну даже как-то весело, почти торжествующе:
- А что? Я ведь тебе говорил о нем!.. Не-ет, это становится интересным!.. Ведь это же вернисаж, Ваня, а публика вернисажа самая любопытная публика... Вам, например, батюшка, как показалось?
Так задушевно и просто обратился к легкому, тщедушному о. Леониду могучий старик, что тот растерялся и вдруг не виски только, а все лицо его покрылось мелкой испариной.
- Поражаюсь!.. Поражаюсь! - забормотал он. - Я поражаюсь! (И сложил перед собой руки.) Но вот... "Золотой век"... Вы так сказали, я слышал... вот Ивану Алексеичу... что картину можно назвать "Золотой век"... Почему же?.. В чем именно?
- Видишь, Ваня!.. Разве не любопытно?.. Батюшка вот не понял, почему можно назвать "Золотой век"!
- Я тоже не так вполне ясно понял, - счел нужным заявить Карасек.



- Ага! Еще один не понял!.. - довольно улыбался старик.
- Но ведь картина же разрешается в оранжевых тонах, - что же тут не понять? - протянул студент, глядя на Карасека.
А Сыромолотов подмигнул на него Ване:
- Ого!.. В оранжевых!
- Как у Матиса, - не удержался, чтобы не добавить, Хаджи.
- У Ма-ти-са?.. Это... этто... Где же это у Матиса?.. - мгновенно осерчал старик.
- Непременно нужно приплесть сюда Матиса! Непременно! - язвительно упрекнул студента Синеоков и, чтобы загладить неловкость Хаджи, добавил торжественно: - Картина говорит сама за себя, и всякие названия к ней даже, по-моему, излишни!
Как и не ожидал Ваня, отец так же быстро успокоился, как и осерчал. Может быть, примиряюще подействовала на него просто самая внешность Синеокова, или же только щегольской его костюм, или даже рисунок его галстука, но он отозвался живо:
- Говорит?.. Вот!.. Ты слышишь, Ваня?.. Вот что значит быть некогда передвижником! - "Говорит"!
- Но что говорит?.. Что именно говорит? - вот вопрос! - крикнул, совершенно не сдерживаясь, Иртышов.
- То есть: страх перед человеком у вас или жалость? - с видимым усилием разжал зубы Дейнека и уже всей фигурой повернулся к Сыромолотову. - Жалость у вас к человеку или страх?
И даже руку снял, наконец, с подбородка и вытянул вперед к старику шею.
- Вот, Ваня, какой еще может быть вопрос?!. Ну разве же это не любопытно?
И старик действительно пригляделся к Дейнеке с большим любопытством и добавил:
- И зачем ему это нужно знать, хотел бы я знать!.. И зачем художнику страх какой-то... и зачем ему жалость?
- Олимпийцы!.. - закричал Иртышов. - Бесстрашны и бесстрастны!..
- Синь-ор! - крикнул ему Синеоков. - Не увлекайтесь!
- А один даже кожу снял со своего сынка, чтобы мышцы, видите ли, му-ску-латуру зарисовать... в точности!
Ваня вторично развернул грудь и уперся глазами в рыжую бороду, но старик не обиделся почему-то: он глядел весело.
- Этто... этто... каков, а? - подмигнул он сыну на Иртышова. - Этто... У Тэна приводится такой случай... с Лукой Синьорелли... Да... да... Это Лука Синьорелли был так влюблен в мускулы... Осмелился!.. А?.. С умершего сына содрал кожу и... прекраснейший сделал рисунок мышц!.. Пре-краснейший!
- Боже мой! Разве это возможно? - поднял руки перед собой, как для защиты, о. Леонид и отступил в страхе, протиснувшись между Карасеком и студентом.
- Но тот хотя мышцы, - а вы нервы хотите щекотать... и в целях весьма отвратительных! - выкрикнул снова Иртышов.
- Черрт знает что! - зарокотал Ваня. - Замолчите же!
- Лю-бо-пытно!.. Нет, это любопытно, говорю тебе! - с непонятной веселостью остановил его отец. - Ну, пусть же его скажет, - чтобы и я знал!.. Чтобы знать мне, что будут говорить такое, когда я картину выставлю!.. Для кого же я ее и писал, как не для таких горячих?!.
- Вы для меня писали?.. - прижал руку к сердцу Иртышов, точно пораженный.
- Для вас!.. Именно для вас! - сложил руки на груди Сыромолотов. - Для вас... которые... этто... Да!.. (Тут он подбросил голову, и блеснула булавка.) - Я ведь понимаю, с кем имею дело!.. По-ни-маю!
- Не-ет... Нет, вы не понимаете! - отозвался Иртышов и даже покачал головой рыжей, и укоризна даже была в его голосе.
Но тут Карасек очень раздельно и отчетливо спросил старика:
- Господин художник!.. Эти славяне, эти русские крестиане, кого именно они убивают у вас, - хотел я знать?.. Немцев?.. Баронов немецких?..
- Ба-ро-нов?.. - удивленно протянул старик, подняв брови. - Вот видишь, Ваня, какой еще может быть вопрос!.. Ба-ро-нов!.. Гм... А я ведь и не догадался, что баронов!..
- Бывает так, господин художник, что вы даже совсем и не думали, а оно появляется вдруг!.. Как точно есть оно в воздухе самом!.. - отнюдь не смутился Карасек. - Оно и есть в воздухе... э-по-хи!.. Вы им дышите!..
- Ты слышишь, Ваня? - еще выше поднял брови старик. - Ну разве не любопытно?
- Может быть, и любопытно... - забасил было Ваня, но его перебил томным голосом, однако с подъемом студент:
- Гос-спода!.. Эта картина родила во мне ответный узыв!.. И создалась поэма в десять строф!.. Слушайте!
Он уже поднял руку для ритмодвижений, и восточные глаза его загорелись явным вдохновением, но Дейнека крикнул:
- Уберите его от меня!.. Уберите!.. Я не в состоянии!.. Не выдержу!.. Уберите!..
И руки его, сжатые в кулаки, дрожали.
Подняв к самым ушам узкие плечи и покрасневши даже от стыда за Дейнеку, размеренно сказал Синеоков:
- Дадим отдых хозяину и идемте обедать!
Но тут случилось нечто гораздо худшее, чем выходка Дейнеки.
Иртышов, в то время как внимание старика заняли сначала Карасек своими "баронами", потом студент, подобрался вплотную к триптиху, стал как раз против второй его части и перочинный ножик всадил, неуклюже размахнувшись, в волосатую голову того, который убивал мужчину колом.
Он успел и еще в одном месте проткнуть толстый, неподатливый, туго натянутый холст, попавши в икру женщины, обнаженную над спустившимся тонким чулком.
Старик оглянулся быстро на треск холста, - и тут в несколько коротких мгновений все смешалось.
С раскрытым ртом, бешено бросился он на Иртышова, который прыжками отскочил к дальней стене, выпустив из рук ножик, а Ваня кинулся за отцом, боясь, что он изувечит Иртышова, и приемом борца схватил его сзади за запястья рук всего в двух шагах от припавшего к стене рыжего... Но, чувствуя, как клокочет схваченный им отец, - вот-вот сбросит и его наземь, - прокричал, задыхаясь:
- Спасайтесь!.. Бегите!
И первым вылетел из мастерской сам Иртышов, за ним остальные пятеро, опрокидывая стулья, давя друг друга в дверях...
Как раз в это время вошла в зал Марья Гавриловна, чтобы серебряно-певуче, но в то же время с некоторым налетом досады, сказать старику:
- Алексей Фомич, - это уж совсем невозможно так поздно!.. Совсем никуда перестоится обед...
И вот мимо нее из мастерской нелепо, один другого толкая, бежали гости в полнейшем испуге, - так что, отбросившись к развешанным холстам и подняв руки, прошептала она: "Ах, батюшки!.." - и тут же в ее голове, таившей так много загадочных и романтичных историй, зажглась догадка: "Отец убивает там, в мастерской, сына... или сын отца..."
Она помедлила всего с полминуты, ловя звуки из отворенных дверей справа и слева, и все-таки ринулась в мастерскую и сразу увидала: правда, - сын убивал отца!
Правда была только в том, что Ваня изо всех сил сдерживал старика, поймав его на другой уже борцовский прием - передний пояс.
- Пус-сти! - хрипел старик, почти задыхаясь, и Ваня, изогнувшись, так как был выше его ростом, вдавливал в пол шипы каблуков своих заграничных ботинок, чтобы его сдержать.
- Ой, убивает!.. Ой!
Во весь потрясенный голос, какой у нее нашелся, взвизгнула Марья Гавриловна, и этот пронзительный визг, и метнувшееся перед невидящими почти глазами белое вдруг охладили старика. Он обмяк... Он опустил руки... Он присмотрелся к сыну более зрячими глазами, - к сыну и к Марье Гавриловне, стоявшей около на коленях (это она бросилась на колени перед Ваней, чтобы умолить его не убивать отца).
Ваня передвинул свои набрякшие руки с поясницы отца к его плечам и говорил с перерывами:
- Пус-тяки!.. Стоит ли?.. Это зашьем!.. Ничего...
- Где он? - просипел старик.
- Где они?.. Марья... Гавриловна!
Но Марья Гавриловна не могла же сразу поверить в то, что совсем не убивает, а уговаривает отца Ваня, и как же было догадаться ей сразу, что спрашивают ее о гостях?.. А когда догадалась, когда ясно стало ей, что виноваты гости, что это они хотели убить, - она закричала:
- Бе-жали!.. Прямо бежали!.. Они оделись ли?.. Может, так выскочили, без ничего!.. О-ра-ва!
- Воды!.. - шепнул старик Ване.
- Воды!.. Скорее, воды!.. Марья Гавриловна!..
И Ваня подвел отца к плетеному дивану, на который тяжко опустился старик.
Пока бегала за водой Марья Гавриловна, Ваня стоял перед ним, как большой перед ребенком, и утешал:
- Пустяки!.. Зашьем!.. Это ведь только порез... Ну, два пореза... И сколько же в них?.. Двух дюймов нет!.. Пустяки!
Сыромолотов сидел согнувшись, дышал тяжело, с перерывами, и Ваня чувствовал, как часто, беспорядочно толкалось сердце отца...
Ваня расстегнул его сюртук, вынул и бросил в сторону бриллиантовую булавку, развязал галстук: легким нажимом пальцев оборвал пуговицы сорочки... Потом начал стаскивать сюртук, сам поднимая руки отца, и когда прибежала с графином и стаканом Марья Гавриловна, сюртук был уже наполовину стянут.
Воду старик глотал жадно, хотя стакан держала Марья Гавриловна. Выпив стакан, сказал тихо:
- Еще! - и еще выпил.
Вода была холодная, и Ваня, набрав ее в свою широкую горсть, облил отцу шею и грудь: это он вспомнил, что отец говорил у него сегодня: "Умру как-нибудь от удара", - и ему стало страшно.
От холодной воды посвежел старик. Он даже поднялся и медленно подошел к картине, волоча за собою сюртук, не стащенный еще с правой руки. Провел пальцами по порезам, очень отчетливо сказал: "Мерзавец!" - и опять поволок сюртук к дивану и лег.
- Пустяки, - трубил Ваня. - Можно даже просто подклеить сзади коленкором и замазать... И заметить будет нельзя,
Старик лег, отвернувшись к стене, но сюртук с него Ваня все-таки стащил окончательно.
Марья Гавриловна взяла, проворно намочила уксусом полотенце и пыталась обвить старику голову, как чалмою.
- Черрт, - что там кислое?.. - бормотнул Сыромолотов.


скачать книгу I на страницу автора

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 [ 11 ] 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37
ВХОД
Логин:
Пароль:
регистрация
забыли пароль?
РЕКЛАМА

Посняков Андрей - Перстень Тамерлана
Посняков Андрей
Перстень Тамерлана


Орловский Гай Юлий - Ричард Длинные руки - вильдграф
Орловский Гай Юлий
Ричард Длинные руки - вильдграф


Афанасьев Роман - Эксперимент
Афанасьев Роман
Эксперимент


   
ВЫБОР ПОЛЬЗОВАТЕЛЯ

Copyright © 2006-2015 г.
Виртуальная библиотека. При использовании материалов - ссылка на сайт обязательна .....

LitRu - Электронная библиотека